Женя (jenya444) wrote,
Женя
jenya444

Categories:

Немного Бёлля

http://vo.od.ua/rubrics/dalekoe-blizkoe/27293.php

Но вернусь к Генриху Бёллю. 25 сентября 1962 года по приглашению Союза писателей СССР он впервые прилетел в Москву в составе делегации западногерманских писателей, в которую входили еще двое известных литераторов — Хагельштанге и Герлах. <...> На следующий день Бёлля и его товарищей принимали в конференц-зале Союза писателей. Зал был набит. Многие стояли вдоль стен. Председательствовал главный редактор журнала «Октябрь» писатель Вадим Кожевников. Среди многих вопросов, заданных Бёллю был и такой:

— Где вы были во время войны?

Кожевников вскочил и через переводчика закричал:

— Господин Бёлль, не надо отвечать! Это бестактный вопрос! У нас не собрание ветеранов войны! Мы собрались говорить о творческом опыте, о задачах литературы!

Но Бёлль возразил:

— Нет. Я отвечу. Вы расхваливаете мои романы. Но если вы их внимательно читали, как же вы можете предполагать, что я не отвечу на такой важный вопрос? Ведь именно об этом я столько писал! Я был солдатом 6 лет и мог бы сослаться на то, что был только телефонистом. И моя винтовка оставалась в обозе, и я вспоминал о ней только тогда, когда получал от фельдфебеля наряды за то, что она была нечищена. Но это не оправдание. Я был солдатом той армии, которая напала на Польшу, Голландию, Бельгию, Францию и на вашу страну. Я как немецкий солдат входил в разрушенный бомбежками Киев и в такую же разрушенную после многих дней обороны Одессу. В Киеве видел, как гнали евреев в Бабий Яр. В Одессе, как гнали одесских евреев в гетто. Я сознаю всю ответственность за преступления гитлеровского вермахта. Из сознания этой ответственности я и пишу.



Бродский с Ефимом Эткиндом и Генрихом Бёллем. 1971 г. Фото А. И. Бродского. Из архива М. И. Мильчика.

Я как раз недавно прочитал "Глазами клоуна", сильнейшая вещь. И не очень длинная. Несколько часов в самолете в Сан Диего. Несколько часов на пути назад. Там главному герою к концу войны было лет 10-12. Два отрывка из этой книжки, из начала и из конца.

Отрывок первый (почти самое начало)

В Бонне я родился, знаю здесь каждую собаку; в этом городе живут мои родственники, знакомые, товарищи по школе. В Бонне у меня родители и брат Лео, который при горячем участии Цюпфнера обратился в католичество и изучает сейчас богословие. Родителей мне придется повидать, это совершенно необходимо, хотя бы для того, чтобы уладить с ними денежные дела. Возможно, впрочем, что я поручу это адвокату. Я еще сам пока не решил. С тех пор как умерла моя сестра Генриэтта, родители для меня больше не существуют. Со дня ее смерти прошло уже семнадцать лет. Ей было тогда шестнадцать, война кончалась, Генриэтта была красивой девушкой с белокурыми волосами, она слыла лучшей теннисисткой от Бонна до Ремагена. Но тогда считалось, что молоденькие девушки должны добровольно вступать в зенитные войска, и Генриэтта вступила; шел февраль 1945 года.
Все свершилось настолько быстро и гладко, что я так ничего и не понял. Я возвращался из школы и, переходя через Кельнерштрассе, увидел Генриэтту в трамвае, который только что отошел по направлению к городу. Генриэтта помахала мне и улыбнулась, я улыбнулся ей в ответ. За спиной у нее болтался маленький рюкзак, на ней была изящная темно-синяя шляпка и теплое зимнее пальто, синее, с меховым воротником. Я никогда не видел ее в шляпке, она не носила их. В шляпке она выглядела совсем иначе. Ни дать ни взять - молодая дама. Я подумал, что она едет со школой на экскурсию, хотя для экскурсий время было явно неподходящее. Но от школ тогда можно было всего ожидать. Даже в бомбоубежище нам пытались втолковать тройное правило арифметики, хотя вдали уже слышалась артиллерийская канонада. Учитель Брюль разучивал с нами благочестивые и патриотические песни - к ним он относил "Дом, овеянный славой" и "На Востоке заря занялась". Ночью в те полчаса, когда наконец-то стихала пальба, мы слышали топот марширующих ног; шли военнопленные итальянцы (в школе нам объяснили, почему итальянцы перестали быть нашими союзниками и превратились в военнопленных, работающих на нас, но я и по сей день во всем этом не разобрался), шли русские военнопленные, пленные женщины и немецкие солдаты; топот слышался всю ночь напролет. И ни один человек не знал в точности, что происходит.
Мне и в самом деле показалось, что Генриэтта отправилась со школой на экскурсию. От них можно было всего ожидать. В те редкие промежутки между воздушными налетами, когда мы сидели в классе, через открытые окна вдруг доносились винтовочные выстрелы, мы в страхе поворачивали головы, и учитель Брюль спрашивал, понимаем ли мы, что это значит. Да, мы понимали: в лесу снова расстреливали дезертира.
- Так поступят с каждым, - говорил Брюль, - кто откажется защищать нашу священную немецкую землю от пархатых янки. (Не так давно я снова встретил Брюля; теперь он седовласый старец, профессор педагогической академии, его считают человеком с "безупречным политическим прошлым", потому что он никогда не был в нацистской партии.)
Я еще раз помахал вслед трамваю, который увозил Генриэтту, и прошел через наш парк домой; родители и Лео уже сидели за столом. На первое подали суп из крапивы; на второе - картофель с соусом, а на десерт - по одному яблоку. Только за десертом я спросил мать, в какое место Генриэтта отправилась на экскурсию. Посмеиваясь, мать сказала:
- Экскурсия! Какой вздор. Она поехала в Бонн, чтобы вступить в зенитные войска. Так не чистят яблоко, ты срезаешь слишком много. Смотри, сынок, - она и впрямь взяла с моей тарелки кожуру, поковыряла ее немножко и отправила в рот несколько тончайших ломтиков яблока, продемонстрировав результаты своей бережливости. Я взглянул на отца. Он не поднял глаз от тарелки и не сказал ни слова. Лео тоже молчал, я еще раз посмотрел на мать, и тогда она произнесла своим сладким голосом:
- Надеюсь, ты понимаешь, что каждый обязан сделать все возможное, чтобы прогнать с нашей священной немецкой земли пархатых янки.
Она так взглянула на меня, что мне стало не по себе, потом перевела взгляд на Лео, и на секунду мне показалось, что она намерена послать и нас сражаться против "пархатых янки". "Наша священная немецкая земля", - сказала она, а потом добавила: "Они проникли в самое сердце Эйфеля". Я был готов расхохотаться, но вместо этого залился слезами, бросил фруктовый ножик и убежал к себе в комнату. Я испытывал страх, знал даже причину страха, но не смог бы выразить ее словами, а вспомнив об этих проклятых яблочных очистках, пришел в бешенство. Я смотрел на наш парк, спускавшийся к Рейну, на немецкую землю, покрытую грязным снегом, на плакучие ивы, на холмы Семигорья, и весь этот спектакль показался мне предельно глупым. Как-то я уже видел "пархатых янки", их везли на грузовике с Венусберга в Бонн на сборный пункт, они замерзли, были напуганы и казались очень юными; если слово "пархатый" и вызывает в моей голове какие-то ассоциации, то уж скорее с итальянцами - те были еще более замерзшими, чем американцы, и такими усталыми, что, как видно, не испытывали даже страха.
Я толкнул ногой стул, который стоял возле кровати, он не упал, тогда я пнул его еще раз. Наконец стул повалился и разбил вдребезги стекло на ночном столике... Генриэтта в синей шляпке с рюкзаком за спиной. Она так и не вернулась, и мы по сей день не знаем, где она похоронена. Когда война кончилась, к нам пришел какой-то человек и сообщил, что она "убита под Леверкузеном".

Отрывок второй (почти самый конец)

Когда пришло известие о смерти Генриэтты, у нас дома как раз накрывали на стол и Анна оставила на серванте не очень свежую салфетку Генриэтты в желтом кольце; все мы разом взглянули на салфетку, чуть запачканную джемом, с маленьким коричневатым пятнышком - не то от супа, не то от соуса. Впервые я почувствовал, какой ужас вселяют вещи, принадлежавшие человеку, который навсегда ушел или умер. Мать и впрямь попыталась приняться за еду; наверное, это должно было означать: "жизнь продолжается" или что-то подобное, но я точно знал, что это - неправда. Не жизнь продолжалась, а смерть. Я выбил у нее из рук ложку, выскочил в сад, опять вбежал в дом, где уже поднялся страшный шум и гам. Матери обожгло лицо горячим супом. Я влетел в комнату Генриэтты, распахнул окно и начал выбрасывать в сад все, что попадалось мне под руку: ее коробочки и платья, куклы, шляпки, ботинки, береты; рывком я выдвигал ящики с бельем и со всякими странными мелочами, которые были ей, наверное, дороги: засушенные колосья, камешки, цветы, записки и целые связки писем, перехваченные розовыми ленточками. Я выбрасывал в окно теннисные туфли, ракетки, спортивные трофеи - все подряд. Позже Лео рассказал мне, что у меня был вид "безумного" и я действовал с такой быстротой, с такой безумной быстротой, что никто не смог мне помешать. Я хватал ящики и вытряхивал их в сад; потом стремглав бросился в гараж, вытащил тяжелую запасную канистру, вылил бензин на груду вещей и поджег; все, что валялось вокруг, я ногой подталкивал в бушующее пламя, а потом подобрал последние лоскутки, бумажки, засушенные цветы, колосья и связки писем и тоже кинул их в огонь. Побежал в столовую, схватил с серванта салфетку Генриэтты в желтом кольце и швырнул ее вслед остальным вещам. Лео рассказал мне после, что все это продолжалось минут пять, а то и меньше; пока мои домашние сообразили, что происходит, костер уже пылал, и я все побросал в огонь. Дело не обошлось без американского офицера, который решил, что я сжигаю секретные документы: материалы фашистского "вервольфа"; но когда офицер прибыл на место происшествия, почти все сгорело, остались только черные уродливые головешки, испускавшие удушливый чад; он хотел было поднять уцелевшую связку писем, но я выбил ее из рук офицера и выплеснул остатки бензина из канистры в костер. Под самый конец появилась пожарная команда со смехотворно длинными шлангами, и какой-то пожарник в глубине сада смехотворно высоким голосом отдал самую смехотворную команду из всех, какие я когда-либо слышал: "Вода - марш!"; они без всякого стыда поливали из своих огромных шлангов это жалкое пепелище, а когда в окне занялась рама, один из пожарников направил на нее струю воды, устроив в комнате форменный потоп; паркет покоробился, и мать убивалась из-за того, что пол испортился; она названивала во все страховые общества, чтобы узнать, что это было - ущерб от воды, ущерб от огня, а может, повреждение застрахованного имущества.
Subscribe

  • Лето 1927 Иванов и Одоевцева

    провели в Риге и под Ригой в Сосновом (совр. Priedaine) на даче Г. Т. Гейнике. Тогда, видимо, несложно было приехать из Парижа в Ригу и обратно.…

  • Кто ни умрёт, я всех убийца тайный

    И всё, и всё еще в молчанье... Вдруг на ступенях восклицанье: «Парфений, слышишь?.. Крик вдали — То Ивиковы журавли!..» И небо…

  • из какого сора

    «Для роли Мюллера мне сшили мундир размера на два меньше, чем надо. Воротник врезался в шею, и я всё время из-за этого дергал головой. Лиознова…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 29 comments

  • Лето 1927 Иванов и Одоевцева

    провели в Риге и под Ригой в Сосновом (совр. Priedaine) на даче Г. Т. Гейнике. Тогда, видимо, несложно было приехать из Парижа в Ригу и обратно.…

  • Кто ни умрёт, я всех убийца тайный

    И всё, и всё еще в молчанье... Вдруг на ступенях восклицанье: «Парфений, слышишь?.. Крик вдали — То Ивиковы журавли!..» И небо…

  • из какого сора

    «Для роли Мюллера мне сшили мундир размера на два меньше, чем надо. Воротник врезался в шею, и я всё время из-за этого дергал головой. Лиознова…